— Здорово, — согласился Ли, — очень здорово.
— Как ты считаешь, можно это как-нибудь устроить?
— Пожалуй, при следующем его приезде я его куда-нибудь свожу и замолвлю за вас пару слов. Посмотрим, может, и получится.
— Конечно, — согласился конгрессмен, — так ты и сделай. Поставь ваш городишко вверх ногами, я за все плачу. — Он вздохнул и продолжил: — Ты меня приободрил. Я очень удачливый человек и сам это знаю. А главная из моих удач — это ты, Ли. — Он взглянул на Ли лукавыми глазами доброго дедушки; сделать такое в любой момент не представляло для него труда. — А знаешь, Ли, ведь ты уже достаточно взрослый, чтобы баллотироваться в конгресс. Так или иначе, в ближайшие два года мое место освободится. У тебя есть весьма привлекательные качества. Ты симпатичный и честный. У тебя есть прекрасная личная история раскаяния и возрождения, благодаря кресту.
— Лично я так не думаю. Я доволен своей теперешней работой — работой для вас. Я не думаю, что выборный пост — это мое единственное призвание, — сказал Ли и без малейшего смущения добавил: — Не думаю, чтобы Господь хотел от меня именно этого.
— Жаль, — сказал конгрессмен. — Ты мог бы сослужить партии серьезную службу и, вполне возможно, подняться в ней очень высоко. Да при подходящих обстоятельствах ты мог бы стать нашим следующим Рейганом!
— Не-а, — сказал Ли. — Скорее уж я хотел бы стать следующим Карлом Роувом.
Перед смертью мать не отличалась разговорчивостью; Ли даже не был уверен, много ли она понимала в свои последние недели. Обычно она произносила со многими вариантами дрожащим безумным голосом одно-единственное слово: «Пить! Пи-ить!» Ее глаза буквально вываливались из орбит. Как правило, Ли сидел у кровати совершенно голый из-за жары и читал журнал. К полудню температура в спальне разгонялась до девяноста пяти градусов, а под кипой одеял было еще градусов на пятнадцать жарче. Похоже, мать не всегда понимала, что Ли сидит рядом с ней. Она смотрела в потолок, жалко сражаясь с одеялами, как женщина, упавшая за борт и пытающаяся плыть. В других случаях ее расширенные глаза устремлялись с мольбой и ужасом на Ли, а тот отхлебывал чай со льдом и полностью ее игнорировал. Случалось, что, меняя простыню, Ли забывал постелить новую и оставлял полуголую мать лежать прямо под одеялами. Когда матери случалось обмочиться, она кричала: «Мокро! Мокро! Господи, Ли, я обмочилась!» Ли никогда не спешил менять ей простыни — трудоемкий, утомительный процесс. Ее моча плохо пахла, пахла морковкой, пахла почечной недостаточностью. Когда Ли все же менял ей белье, он собирал прежнее в мокрый ком и прижимал к лицу матери, а та начинала выть удивленным полузадушенным голосом. В конце концов, когда-то мать делала с ним то же самое, тыкала его лицом в обмоченные простыни. Так она учила его не писаться в постели, что в детстве случалось с ним неоднократно.
Однако в конце мая у матери после долгих недель, когда она ничего не понимала, наступило недолгое просветление, опасный момент полной ясности сознания. Ли, спавший на втором этаже, в своей спальне, проснулся незадолго до восхода от непонятного ощущения, что что-то не так. Он приподнялся на локтях и стал напряженно слушать тишину. Времени было без минут пять, небо за окном начинало светлеть. Окно было чуть приоткрыто, и до него доносились запахи зеленой травы и набухших почек. Проникавший в комнату воздух был теплым и влажным. Если уж в такое время тепло, днем будет настоящее пекло, особенно в комнате для гостей, где, словно в духовке, он жарил эту старуху. В конце концов он услышал снизу негромкий стук, а затем еще какие-то звуки, словно кто-то царапает ботинками пластиковую циновку.
Ли встал и прошел на первый этаж, чтобы проверить мать. Он думал застать ее спящей и, может быть, бессмысленно глядящей в потолок и уже никак не ожидал увидеть ее, перекатившейся на левый бок и тянущей иссохшую клешню к телефону. Она сбила трубку с рычага, и та висела на спирали из бежевого провода. Мать собрала часть провода в руку, стараясь подтянуть к себе трубку, и теперь та раскачивалась в воздухе, задевая пол и время от времени стукаясь о ночной столик.
Увидев Ли, мать перестала пытаться подтащить трубку. Ее измученное, с запавшими щеками лицо было спокойным, почти выжидающим. Когда-то у нее были роскошные, чуть рыжеватые волосы, локоны, которые спадали на плечи. Волосы Фарры Фосетт. Впрочем, теперь она сильно облысела, на черепе, усеянном коричневыми пятнами, лежали тусклые серебряные пряди.
— Мама, что ты делаешь? — спросил Ли.
— Хочу позвонить.
— Кому ты будешь звонить?
Ли сразу же отметил ясность ее голоса и понял, что она каким-то невозможным образом на время выплыла из глубин своего безумия.
Мать бросила на него долгий недоуменный взгляд и спросила:
— Кто ты такой?
Во всяком случае — частично выплыла.
— Ли. Разве ты меня не знаешь?
— Ты не Ли. Ли там, ходит по забору. Я сказала ему этого не делать. Я сказала, что он заплатит за это дьяволу, но Ли не может себя сдержать.
Ли пересек комнату и вернул трубку на рычаг. Что за идиотская беспечность — оставить рядом с матерью работающий телефон, каким бы там ни было ее состояние. Когда он наклонился, чтобы вытащить телефонный провод из розетки, мать протянула руку и схватила его за запястье. Ли едва не закричал, так поразила его яростная сила ее иссохших скрюченных пальцев.
— Я все равно умру, — сказала мать. — Зачем тебе мои страдания? Почему ты не можешь просто отойти в сторонку и дать неизбежному произойти?